Финальный кадр из фильма «Смерть в Венеции»
Финальный кадр из фильма «Смерть в Венеции»

Ɔ. Зачем понадобился новый перевод такой известной вещи?

Переводы устаревают – наверное, потому что это все-таки менее самостоятельное и суверенное литературное явление, чем оригинал. Хотя стареют ведь и оригиналы. Медленнее, чем переводы, но стареют. Возьмите, к примеру, Радищева. Для современного читателя тут иной раз не помешал бы перевод с языка XVIII века на современный русский. Хорошие переводы устаревают медленнее, посредственные – быстрее. И когда перевод становится трудно читать, потребность в обновлении возникает сама собой.

Ɔ. Если конкретнее, чем же все-таки плох старый перевод?

А это не один перевод, их было три, и каждый имеет собственные достоинства, по-своему отражая запросы конкретной эпохи. Первый – его автор М. И. Крит – был издан в 1915 году, четыре года спустя после публикации оригинала, он органично выдержан в стилистике российского декаданса. Следующий перевод два с лишним десятилетия спустя был выполнен петербургским филологом Д. М. Горфинкелем, чья работа отмечена характерной для петербургской переводческой школы академической обстоятельностью. Наконец, третий был осуществлен в 1960 году известной переводчицей Наталией Ман – в нем, с учетом массовости издания и некоторой «проблематичности» сюжета в глазах советской цензуры, отразилось вполне понятное для тех лет стремление сделать Томаса Манна доступнее самым широким читательским кругам. Каждый из этих переводов, повторю, предлагает свои интересные находки в интерпретации новеллы, и некоторыми я – в интересах Томаса Манна и читателей – благодарно воспользовался.

Ɔ. Вы сразу согласились взяться за эту работу?

Нет, обычно я сначала оригинал читаю, потом опыт предшественников оцениваю, и только внутренне для себя определив, что слышу вещь иначе, что сейчас она требует иного звучания и я это звучание смогу передать, – вот тогда берусь. А в данном случае были вдобавок сомнения иного свойства: вещь-то знаменитая, можно сказать, для Томаса Манна эмблемная, а я никогда этого автора не переводил, и взаимоотношения у меня с ним непростые – мне не хватает в нем витальности, что ли, на мой вкус, в его искусстве слишком много игры ума, классического интеллектуализма и маловато живого чувства. Но среди моих знакомых полным-полно страстных почитателей, можно сказать, фанатов Томаса Манна. И я понимаю, за что они его так любят. Большинству из них, как и мне, довелось познакомиться с его творчеством в начале 1960-х, когда выходил (непредставимым сегодня тиражом сто пятьдесят тысяч экземпляров) знаменитый коричневый десятитомник собрания сочинений, а чуть позже тетралогия «Иосиф и его братья» (ее долго не решались издавать, что по нынешним временам опять-таки непредставимо, из-за «религиозной направленности» и тираж уменьшили втрое) в замечательном (вот уж нисколько не устарел) переводе С. К. Апта. Напомню, это была пора оттепели, и в те годы, и чуть позже, еще по оттепельной инерции, целый отряд выдающихся авторов (Кафка и Гессе, Сартр и Камю, Фолкнер и Фицджеральд – называю не всех, а лишь первых, кто приходит на память) вторгся в наш читательский обиход, опрокидывая расхожие представления о возможностях литературного творчества. Ведь всем нам – со школьной скамьи и вплоть до филфака МГУ, где я тогда как раз начал учиться, – внушали, что серьезного отношения заслуживает лишь «правильная» литература, а именно та, что воспроизводит «жизнь в формах самой жизни». За канон выдавались образцы плоского бытового реализма, невесть почему именуемого «социалистическим», всякое же отклонение от подобной «правдоподобной» манеры в лучшем случае порицалось, а то и подвергалось гонениям – в них видели пресловутое «тлетворное влияние Запада», приметы упадочнического «буржуазного модернизма». Сейчас смешно об этом вспоминать, но именно так все и было, и сколько, к примеру, несчастный Кафка от записных разоблачителей натерпелся – сказать страшно.

Ɔ. А Томаса Манна, что же, не разоблачали?

Томасу Манну повезло, официозные критики числили его по разряду «критического реализма», который, конечно, был значительно слабее реализма социалистического, ибо не прозревал истинность марксистского учения, не имел правильной исторической перспективы – ну и вся эта обычная лабуда, – однако все-таки отображал действительность  «в формах самой жизни», обличая пороки капиталистического общества, ужасы эксплуатации, классового неравенства, ну и дальше по списку, лень перечислять. И все как-то предпочитали закрывать глаза на то обстоятельство, что пресловутые «формы самой жизни», вся эта внешняя достоверность у Томаса Манна, по крайней мере, после «Будденброков», как правило, мало что значат. Вернее, значат еще и нечто иное. Сохраняя видимость реалистического повествования, автор наполняет движение сюжета подспудными смыслами, вырастающими по ходу чтения в хитросплетение мотивов, в борьбу идей. Тогда, в начале 1960-х, все мы, упиваясь Томасом Манном, по сути, осваивали совсем иную «глубину» чтения, отвыкали от поверхностного, как бы двухмерного восприятия литературы и приучались выстраивать вместе с автором художественные контексты. Вообще-то Томас Манн все это не сам изобрел, он этому, среди прочего, у Достоевского учился, но у нас ведь тогда и Достоевского только-только из опальных авторов неохотно в классики перевели, и получалось иной раз, что мы Достоевского через Томаса Манна понимать начинали.  Ну, вот за это все его и любили. Кстати, на Томасе Манне многие тогда не только по-новому читать, но и по-новому писать учились. Ведь подспудно вырастающий идейный контекст неспроста возникает именно тогда, допустим, у столь разных писателей, как Юрий Трифонов и Василь Быков. Можно и другие имена припомнить, но, думаю, и этих двух достаточно.

Ɔ. Почему именно «Смерть в Венеции» стала самым культовым произведением Томаса Манна?

Наверное, потому что новелла эта сама по себе очень сильная проза, не вполне типичная для Томаса Манна, ибо она отмечена дыханием неподдельной страсти и глубокого переживания, – в сердцевине ее, несомненно, некий сокровенный и глубоко потрясший автора личный опыт. Но по-настоящему «культовой» эта вещь стала только в 1970-е годы благодаря кино, самому массовому из искусств – Лукино Висконти создал тогда одну из лучших экранизаций в истории мирового кинематографа. Я давно не пересматривал этот фильм, но хорошо помню ощущение удивительно точного попадания в эмоциональную атмосферу новеллы, очень чистый и болезненно красивый визуальный ряд, изумительный подбор и завораживающую игру актеров – словом, это настоящий кинематографический шедевр. И все-таки Висконти, при всем к нему уважении, снимает только первый, событийный пласт произведения, воспроизводя на экране душевную драму человека, запутавшегося в тенетах неожиданной  и необоримой страсти, в глазах общества постыдной и предосудительной.

У Томаса Манна за внешним, скажем так, любовным сюжетом таится второй, подспудный смысловой пласт – история писателя, изменившего своему призванию, предавшего идеалы своей бунтарской юности, променявшего максимализм и безоглядность творческого дерзания на блага и лавры обласканного обществом и властями прижизненного «классика», история художника, переставшего мучить себя неразрешимыми вопросами бытия, отказавшегося «заглядывать в бездны».

И тогда бездны заглянули в него...Ɔ.